ВОЗВРАЩЕНИЕ К ФАНТАЗИИ
- Автор Кэп
Аппаратура их, казалось, не переживет концерта. У органа западали клавиши, усилитель то и дело начинал без спроса гудеть. Усилитель стоял на стуле, еще два стула стояли сбоку, и на них лежали чехлы от гитар. У басиста не вставлялся в гитару провод, и он, достав крут изоленты, совершал на глазах у зала небольшой ремонт. А зал был полон, было время студенческих каникул, и в загородной гостинице жило множество молодых людей, приехавших в Минск из Бобруйска, Могилева, Гродно — кто один, кто с девушкой, а некоторые по путевкам, экскурсионной группой. Утром все они автобусами уезжали в город, а возвращались к ужину, который происходил в три смены — и после ужина не поднимались к себе в номера, а в предвкушении слонялись по большому залу, где в углах стояли в кадках пыльные фикусы.
Музыканты прохаживались по сцене с восхитительным высокомерием рок-менов. Они одевали гитары, снимали их и переговаривались. Зал раздражался от нетерпения. Полутьму пронизывали редкие густые звуки — они настраивали инструменты. Басист, одев гитару, ерзал плечом под широким кожаным ремнем. Ударник сидел, скучая, и вдруг приходил в веселое остервенение и лупил по барабанам серией — как боксер. А органист крутился на стуле. Так ведут себя дети, когда знают, что на них смотрят. Но те трое были на заднем плане сцены, а впереди, с гитарой на длинном шнуре, готовился их лидер, и его лидерство чувствовалось сразу потому, что он, в отличии от них — был настоящий. Они совершали ритуал, они гордо показывали публике: мы — рок-группа! Он действительно настраивал — не только инструмент, но и что-то внутри себя. Он был сосредоточен, как человек, играющий в шахматы, не глядя на доску.
Все, что они играли, было устроено одинаково. Органист, у которого, как только они начали, сломался орган, пел четыре строчки из какой-нибудь общеизвестной песни, где были и березы, и любовь — пел, как будто хотел отвязаться. Гитарист уже вел соло, в зале плясали, по периметру сцены горели красные огни. Басист и ударник подстраивались под лидера. Если возможно привести какую-нибудь зрительную аналогию его музыке, то это — восхождение на гору. Сначала плавно, безмятежно — потом угол наклона изменился, подъем стал даваться труднее, и в музыке стал ощущаться больший напор, и обрывки облаков вытянулись горизонтально над бездной, между голубых скал, но выше, выше, скалы стали черными, земля стала отвесной, и музыке приходилось карабкаться, двигаться рывками, и страдальческое пение гитары Фендер-Стратокастер раздается вокруг нас, неодолимое, как атака комара. Чем выше по горе, тем выше звук. И все же это очень приблизительно.
На следующий день, утром, я глянул ему вслед, а он удалялся от меня со стремительностью разбегающегося самолета. Но на сцене стремительность исчезала, он больше не был заряжен движением. Он не бегал по сцене, не валил гитару на себя, а, прижав её к животу, твердо поставив ноги, играл с опущенной головой. Вся его энергия уходила в импровизацию. В зале прыгали все быстрее, все истеричней, и тем острее чувствовалась его неподвижность — будто он удерживал что-то, чтобы оно не сорвалось.
В перерыве я подошел к нему. Публика расходилась по углам, в зале стоял гул возбужденных голосов, даже существование фикусов приобрело какой-то смысл.
— Просите. Вы прекрасно играете, ваши импровизации очень высокого класса, — сказал я.
— Нет, — сказал он, не удивившись, будто отвечал не мне, а своим мыслям. — Вот бывает, ты играешь и чувствуешь — ты король…А сегодня нет, плохо сосредоточился, много мелких неприятностей.
Он представил мне свою группу. Басист был светловолосый тоненький мальчик, школьник еще, в свитерке с вырезом и в светлых отутюженных брючках. Он был акселерат, вытянулся выше нас всех. Он сказал что-то и скромно ушел из разговора. А ударник был здоров, в ширину был почти такой же, как в высоту, с толстенной шеей, с челкой на прямоугольном лбу.
— Он считает, что он самый лучший ударник в мире, — сказал гитарист, которого звали Александр Миронов. Сказал он это без улыбки, серьезно, но все же была в его словах какая-то тайная ирония, затаенное превосходство.
— Считаю!, — с вызовом сказал ударник, привыкший, что ему не верят, и вдруг улыбнулся неожиданной застенчивой улыбкой.
Ирония, с которой говорил Миронов, проистекала не из того, что ему казалось смешным или странным, чтобы лучший ударник в мире был никому неизвестен и жил в Минске. Ирония происходила из того, что он считал невероятным, чтобы лучший гитарист мира встретился в провинциальной группке с лучшим ударником.
Потом, когда мы говорили у него в комнатке, он, не отказываясь от своего величия, постарался все же его немножко смягчить — для меня, что бы мне легче было принять. —Нет, нет, — говорил он, —честно, я считаю себя лучшим только в роковой гитаре — а есть ведь еще джазовая, классическая… И в роке есть люди, про которых трудно сказать, кто лучше — Клэптон, Хендрикс, Блэкмор, Харрисон, в конце концов. Я их очень уважаю, но вот я их слушаю и знаю, я могу чуть-чуть подальше зайти — ну, это как в беге на сто метров считают сотые секунды…
Он жил в старом доме с широкими затхлыми лестничными клетками, где в углах стояли ведра для отбросов. На лестничных клетках было темно и гулко. Еще темнее было в коридоре коммунальной квартиры. Пахло кухней. Мы, как вошли, сразу нырнули вправо, в дверцу из фанеры, и очутились в комнате, высота которой была больше длины и ширины. На белом далеком потолке висела лампа в белом стеклянном абажуре. У дверей стояла этажерка с несколькими книжками, которые не занимали и одной полочки и оттого падали. На стене висела электрогитара, вторая стояла в углу, рядом с третьей — акустической, шестиструнной. Тут был и магнитофон. По площади комната была равна большому лифту. Одну из стен, с пола до потолка, занимал шкаф из некрашенной ДСП, со многими дверцами.
— Я решил, покупать сюда мебель не стоит, — объяснил он. — А шкаф мне столяр из магазина сделал за 70 рэ. У меня туда все влезает. Еще место остается.
— Как же доверху достать? Тут же метра три будет?
— А в ванной стремянка стоит, — он перебирал лежавшие на полу катушки. — Я все время слушаю, даже засыпаю под музыку. Он, прослушавший свои пленки по сто раз каждую, не мог теперь выбрать, он их знал слишком хорошо.
Итак, прежде всего он поставил музыку. Потом ушел на кухню варить кофе. Придя, он раскатал два тюфяка в бело-голубую полоску. Ведь у него не было стульев и стола. Мы сидели на полу, на тюфяках, с чашечками в руках, словно два старых мудрых японца, и он рассказывал. Музыка звучала не переставая.
Жизнь его укладывалась в несколько предложений. Он закончил минский университет, географический факультет, и работал кем-то в местном бюро путешествий и экскурсий. Я не спрашивал, кем он работал, потому что это, конечно, не имело никакого значения. Просто он ходил в какое-то место, отбывал какое-то время и получал немного денег. Но зато и времени это занимало немного, и души не требовало. Он играл в группке, которая не имела названия, и существовала при тракторном заводе, и репетировала в ДК, и аппаратура была куплена профкомом, и на этой аппаратуре играло уже несколько составов. Мелкие неприятности, про которые он раньше говорил, все были связаны аппаратурой. Профком не хотел покупать новую, пока старая окончательно не сломается. В гостиницу они ездили ежевечерне, в дни студенческих каникул, играть на танцах — завод давал им автобус.
Остальное было — о музыке. Разговоры эти можно не передавать: они состоят из множества названий, из множества фамилий, из коротеньких оценок. Это — пароли, по которым свои находят своих; эти реплики — камешки, которыми перебрасываются мальчишки. Не важно, кто ты, что ты и чем ты занимаешься — важно, что ты слушал. И было обязательное: «А соло в Highway star? Ты помнишь…» И он, раскачиваясь с чашечкой кофе в руках, напевал это соло. А иногда вдруг прерывал разговор: «Вот, вот, послушай это место! Посмотри, как играет!» У Блэкмора его восхищал полифонизм, мощный полифонизм, и он рассказывал о каком-то Вишнякевиче, который играл в какой-то группе, с каким-то Парамоновым — они, пожалуй, единственные в Союзе разрабатывали эту линию, и он признался, переставляя кассеты: «Вообще-то я очень быстро теряю равновесие от гениальных вещей!»
Чего только в его комнатке не было! Стола не было, стульев не было, кровати не было, окон не было, часов не было. О том, что пришла уже ночь, можно было догадаться только по числу прослушанных пленок. Ночь не была видна, но чувствовалась, и одной из примет был, быть может, металлический ковшик с остывшей кофейной гущей на дне. Мы сидели на тюфячках, а рядом, как третий брат, был магнитофон. Его зеленый глазок светился по-домашнему. Я никак не мог привыкнуть к странному ракурсу — сидел, как на дне колодца, видел высокие стены, и даже этажерка парила очень высоко, чем отдаленно напоминала аэроплан братьев Райт. Мы слушали уже старые записи, то, что и стирать нельзя, рука не поднимается, и слушать часто уже невозможно, так эта музыка знакома. Это были Битлс.
Уезжать мне было поздно, мы легли спать на тюфячках. В темноте поговорили еще немного. Как жизнь сложится дальше, он не очень представлял. Он хотел бы устроиться в филармонию, чтобы полностью освободить себя для музыки. Но для этого нужно было музыкальное образование и, наверное, знакомства. Он не имел ни того и ни другого. Но это не вселяло в его душу беспокойства. Его вера в себя была так велика, что освобождала от забот. Может быть, он, сам того не зная, ждал, что придет день, и мир откроет его, выведет из этого чуланчика и удивится. Он сам любил удивляться, но, чтобы люди могли удивляться, должен быть кто-то, кто будет их удивлять. И он сказал той ночью много лет назад слова, которые я запомнил: «Играть — так удивлять. А может быть, жить — так удивлять?»
Утром я встал первым, было тихо и темно. Я приоткрыл дверь в коридор. Откуда-то справа падала на пол серебряная полоска света. Слева вышел бесшумно кот и пересек полоску и скрылся в кухне. И эта тишина, и серебряная полоска света, и этот кот — все запомнилось, как часть чуда.
Он суетился, торопился на работу, делал заученными движениями утренние дела — клал в сумку кошелек, перекладывал ключи, скатывал тюфяки. И так же заученно, привычно, он опустился на корточки, взял на несколько секунд электрогитару, свой роскошный, неизвестно на какие деньги купленный Фендер-Стратокастер — и не играл, а только нежно подержал его на руках, поздоровался с ним, пожелал ему доброго утра. Потом взял акустическую гитару, и, опустив голову, так, что я видел завитки на его макушке, сыграл обрывочек испанской мелодии — и решительно поставил гитару на место.
Музыка его, конечно, не запомнилась — для того, что бы запомнить эти сложные импровизации, нужно самому быть музыкантом. Но запомнилось ощущение от музыки — беспокойство, как когда ночной ветер ломится в окно, и удивление… Скажут: показалось, не может самый великий гитарист в мире играть в минской гостинице и жить в чуланчике неподалеку от площади Победы, автор ведь признает, что он не специалист, не музыкант! Но если вы встречаете чудо, вы понимаете это сразу.
Я остался стоять на троллейбусной остановке. Он по утренней пустой улице пошел в свое бюро. Он ходил легкой походкой, стремительной и какой-то воодушевленной. Воодушевление проступало изнутри, он не мог его скрыть. И само лицо его, худое, с ввалившимися щеками, светилось воодушевлением, напоминало лица индейских воинов. Он был легок в своей жесткой топорщащейся джинсовой курточке, и когда он шел стремительно по улице, казалось, что он разбегается, что бы где-то вдалеке, у горизонта — полететь. Его ноги двигались как два взволнованных маятника, четко и неукротимо, и навязчиво мелькали белые кроссовки.